Культурное наследие Сибири Электронное
научное
издание
Карта сайта
Поиск по сайту

Рейтинг@Mail.ru

О журнале | Номера журнала | Правила оформления статей




В.Г. Рыженко, В.Ш. Назимова

ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ В ЭВАКУАЦИИ: НАСТРОЕНИЯ, ТРУД И БЫТ (ПО ИСТОЧНИКАМ ЛИЧНОГО ПРОИСХОЖДЕНИЯ)

   

Научный интерес к проблеме влияния на культуру и интеллигенцию России экстремальных условий XX в., в том числе войн, за последние годы неуклонно возрастает. Это тесно связано с актуализацией проблематики ряда новых исследовательских направлений в исторической науке и в других гуманитарных областях научного знания. Речь идет, прежде всего, о «новой культурной истории», культурно-исторической и военной антропологии, регионалистике и исторической культурологии. В предложенной формулировке темы нашей статьи отражен поворот историко-культурных исследований к изучению еще одного обозначившегося сравнительно недавно сложного объекта – культуры повседневности.

Исследователи отмечают, что повседневность и ее история являются важным и малоисследованным пластом человеческой культуры, который наряду с другими составляет яркую картину культурного бытия эпохи1. Российская историческая наука, в отличии от обширной зарубежной историографии повседневности, накопившей разнообразные подходы и приемы изучения повседневной жизни людей, включая XX в., только в последние годы начинает обращаться к отдельным проблемам истории повседневности2. Как считает А.С. Сенявский, с методологической точки зрения «повседневность» является одним из «ракурсов» рассмотрения общества, не способным дать решающей информации для понимания его исторической динамики, а лишь дополняющим, конкретизирующим научные подходы, вскрывающие его сущность3. В то же время он подчеркивает необходимость объемного, голографического взгляда при изучении повседневности. Вместе с тем нельзя не признать правомерной точку зрения на реконструируемые повседневные поведенческие нормы как «нечто большее, чем обычные описания ситуаций обыденности: они помогают понять суть тех, кто является субъектами и одновременно объектами истории»4.

Современные исследователи начинают выделять особое влияние Великой Отечественной войны на ментальность российского человека XX в. Подчеркивается, что война – это состояние противоречивого отношения общества к человеческой индивидуальности5. Внутри традиционной историографии Великой Отечественной войны и истории России в 1941–1945 гг. в последнее время отчетливым стало углубление в социокультурные и психологические проблемы, в том числе связанные с эвакуацией различных групп населения, с их адаптацией к новым условиям и отношением к ним местных жителей. Достаточно сослаться на результаты исследований Г.А. Янковской и М.Н. Потемкиной6. М.Н. Потемкина – автор монографии, вышедшей в 2002 г., и посвященной противоречивым реалиям эвакуации и существования всего эвакуированного населения. Г.А Янковская обращается к эвакуации творческой интеллигенции и интерпретирует этот процесс как «напряженное столкновение мира двух мифологизированных и мифогенных столиц Советского Союза и мира советской провинции». Условно обозначенные авторские подходы можно отнести к социальной и новой культурной истории. Обе исследовательницы включают в источниковую базу воспоминания и дневники. Отметим, что, применяя модель «столкновения интересов» для характеристики происходившего в Уральском регионе, Потемкина и Янковская ограничивают максимальное распространение негативных проявлений реальностей военного времени рамками трудного начального периода Великой Отечественной войны, особенно его первыми месяцами. Далее, как они подчеркивают, постепенно был найден компромисс, и население провинции почувствовало отдачу от массовой эвакуации. Естественно, что для получения общей картины необходимо проводить подобные исследования на материалах других регионов.

Отличия региональных ситуаций имелись. Об этом свидетельствуют, некоторые из результатов, полученные нами при изучении культуры и интеллигенции сибирских городов в 1941–1945 гг.7 Перемещение эвакуированных ценностей, театральных и художественных коллективов, несомненно, нарушило привычный ритм культурной жизни всех восточных регионов. Однако по сравнению с Уралом, где по данным Г.А. Янковской часть местных учреждений была законсервирована, другие резко понизили свой статус, в Сибири это сопровождалось распространением «местного» культурного потенциала по территории региона. Мы обозначили специфику процесса как «эффект отраженной волны», не скрывая, что в нем содержались и конфликтные элементы. Что касается перспектив изучения процесса эвакуации особой категории населения – представителей творческих отрядов интеллигенции (ученых, писателей, художников, музыкантов, артистов) в деталях и субъективных оценках, то нам они представлялись и представляются в конструировании комплекса источников, в котором доминирует информация из материалов личного происхождения. Естественно, что при этом учитываются социальный статус авторов этих материалов, особенности создания и времени опубликования текстов.

Обозначенное звено источниковой базы весьма обширно и постоянно пополняется, а его осмысление, на наш взгляд, ведется недостаточно продуктивно. Особенно это касается пересекающихся проблемных полей истории культуры и истории повседневности. На изменение статуса источников, ранее считавшихся «второстепенными», указывает А.В. Курьянович8, определяя возможную источниковую базу истории повседневности. В ее состав он включает письма и дневники, жалобы и заявления. Заметим, что и воспоминания заслуживают места в этом ряду. Тем более, если речь идет о восприятии окружающего, настроениях и поведенческих мотивах, характерных для человека в экстремальных условиях, когда усложняются и обостряются и без того непростые связи быта и других форм культуры повседневности с культурой советской эпохи. Возникают конфликты миров социокультурных ценностей отдельных групп и поколений, традиций и укладов жизни местных жителей и эвакуированного населения столиц. Сопоставление личных текстов военного времени и воспоминаний, написанных гораздо позже, покажет не только действие законов памяти (фрагментарность, запоминание неординарных событий и забывание негативных сторон происходившего). Это позволит установить также длительность существования ситуативных неприязненных отношений между эвакуированным и местным населением, базировавшихся на архетипах «свои – чужие», а также на противопоставлении «столичного» и «провинциального» как передового и отсталого слоев культуры.

Таким образом, наши интересы совпадают с новейшими исследовательскими линиями. В предлагаемой статье сосредоточимся на выявлении наиболее характерных деталей труда и быта, а также на отношении к резким переменам в своей жизни, на личных переживаниях и настроениях, возникавших, начиная с момента эвакуации, у представителей упомянутых подотрядов творческой интеллигенции, вынужденно оказавшихся в числе обитателей тыловых городов. Помимо этого попытаемся оценить потенциал источников личного происхождения для изучения повседневной жизни людей в экстремальных условиях советской истории на стыке военно-антропологических и историко-культурологических исследований. При таком подходе в сфере внимания окажется не только повседневность, но и проблема сохранения «высшего» в человеке.

В основе нашей статьи мемуары и переписка преимущественно столичных представителей советской художественной и научно-педагогической интеллигенции, опубликованные в разные годы, но пока слабо используемые историками. Территориально мы не ограничиваемся Сибирью. В данном случае более существенно обозначить личностное восприятие происходивших событий деятелями культуры, независимо от города, где они временно оказались.

Среди привлеченных источников воспоминания известной балерины Т.М. Вячесловой9, актрисы Н.Н. Черкасовой10, художников Е.А. Кибрика11 и С.А. Лучишкина12, письма крупного деятеля отечественной культуры И.Э. Грабаря13, а также недавно опубликованные дневник войны писателя А. Первенцева14 и воспоминания историка Е.В. Гутновой15. Из неопубликованных материалов в научный оборот вводятся письма, посланные сибиреведу, историку русской фольклористики М.К. Азадовскому (во время войны он из блокадного Ленинграда вернулся в родной Иркутск) его бывшими коллегами по Иркутскому университету М.П. Алексеевым, Г.С. Виноградовым, В.А. Малаховским и направленные из разных мест16.

Признавая некоторую уязвимость подобной выборки, подчеркнем, что взятые личные тексты принадлежат представителям каждой из творческих профессий, упомянутых выше. Кроме того, в обозначенном проблемном поле социологические критерии репрезентативности не являются приоритетными. Для нас важны ощущения и рефлексия личностей, по роду своих занятий более остро и эмоционально реагировавших на ситуацию, стремившихся найти рациональное объяснение событиям на фронте и позитивную перспективу своего предназначения в экстремальных условиях и в «чужой» обстановке. Тем самым можно будет представить соотношение типичного и единичного в культуре повседневности, в настроениях интеллигента – временного обитателя тылового города. В дальнейшем это поможет решению проблемы реконструкции исторического портрета человека военного времени, не замыкаясь только на образе участника военных действий. (Как известно, в изучение последнего в контексте повседневности фронтового быта и широкого комплекса историко-психологических проблем внесла значительный вклад своими оригинальными трудами Е.С. Сенявская17).

В большей части привлекаемых нами текстов зафиксированы детали быта эвакуированных, начиная от описания обстановки и атмосферы теплушек в процессе переезда до условий размещения на новом месте и тягот военного времени. В ранних воспоминаниях, опубликованных в 1960–1970-е гг., эта фиксация существенно корректировалась и дозировалась цензурой официальной и «внутренним цензором» (самим автором). В новейших публикациях тяготы эвакуации и сложности размещения в местах прибытия описываются достаточно подробно. Для сравнения приведем несколько описаний эвакуации в августе 1941 г. В книге Т. Вячесловой весьма кратко описывается отъезд 19 августа из Ленинграда театра оперы и балета имени С.М. Кирова и прибытие его в Пермь (тогда Молотов): «Длинный-длинный эшелон. Восемьдесят теплушек и два классных вагона. Кировский театр весь в сборе. <…> Постепенно люди отыскивают свои вагоны, погружают вещи. <…> После девятидневного пути мы наконец в Перми. Город принял театр не очень гостеприимно. Очевидно нас не ждали. Долго мы сидели в поезде, команда «выгружаться» не поступала. <…> Действительно, город уже был заполнен эвакуированными и для нашего театра (актеры с семьями – около трех тысяч человек) места уже не было»18.

Обратимся к воспоминаниям актеров об эвакуации из Ленинграда в Новосибирск театра имени А.С. Пушкина. В скупом изложении В. Гайдарова отмечалось лишь, что путь в неизвестность продолжался три долгие недели, но зато на месте «все выяснилось и уточнилось на другой же день: и жилье, и рабочее место – приготовлены!»19. Но уже в воспоминаниях Н.Н. Черкасовой присутствовали и другие детали: «Переезд в Новосибирск, куда эвакуировали наш театр, был очень тяжелым. Ехали большими семьями, в товарных вагонах, один пассажирский был предоставлен народным артистам, кормящим и беременным женщинам. Ехали долго, пути были забиты военным транспортом. <…> В Новосибирске нас встречала большая толпа людей. Мне было все безразлично: на руках я держала чуть живого сына»20.

Недавно были опубликованы воспоминания о тех же событиях, но их авторами являются встречавшие эвакуированных местные артисты. Так, заслуженная артистка России Зоя Булгакова (в те годы актриса Новосибирского ТЮЗа) вспоминает о том, что был составлен график – кто кого встречает, куда увозит, где размещает, что многие, в том числе и она, уступили эвакуированным свои квартиры21. Одновременно она запомнила и неприятное чувство, связанное с неожиданным приездом в одном поезде с театром имени Пушкина труппы Ленинградского ТЮЗа. Актриса сохранила это ощущение даже спустя много лет: «Их-то никто не ожидал! Они свалились как снег на голову! Правда, сначала ленинградцы поехали в Кузбасс и проработали там полгода. Но все это время их директор театра обивал пороги нашего обкома партии: “Вы нас выгнали к шахтерам, театр может погибнуть!” И он добился своего: нас отправили в Кузбасс, а ленинградцев вернули в Новосибирск. На наше место. На нашу сцену».

Иные детали относительно приезда и встречи эвакуированного театра имени Пушкина отложились в памяти актрисы новосибирского театра «Красный факел» Киры Орловой: «Из газет мы узнали, что Ленинградский академический театр им. Пушкина (Александринка) после эвакуации никак не может найти себе пристанища и живет в вагонах – нигде его не принимают»22. Она пишет, что по предложению директора театра «Красный факел» С.Д. Иловайского коллектив отдал ленинградцам свое здание и уехал в Сталинск, где пробыл до мая 1943 г.: «Мы отдали наш театр без единого ропота. Больше того, мы оставили им все декорации, оборудование, забрав с собой только мягкую утварь. Наши квартиры вместе с обстановкой, мы тоже отдали в пользование эвакуированным коллегам, забрав с собой лишь постели и одежду».

Еще более тяжелыми предстают детали августовской эвакуации из Москвы в воспоминаниях Е.В. Гутновой: «Мы подошли к предназначенному нашей организации вагону. Его разверстая темная дверь мрачно зияла. Тут началось нечто невообразимое. Люди бросали в эту дверь тюки и чемоданы, которые оседали возле двери. Скоро там образовалась целая гора вещей, через которую надо было перебираться, чтобы попасть в вагон»23. В эпизодах долгой трехнедельной дороги на Восток, сохранившихся в памяти Гутновой, отмечено разное. Здесь и приставания начальника эшелона, ехавшего в классном вагоне, к молодым женщинам и девушкам, и неудобства от отсутствия уборной, и портившиеся от жары продуктовые запасы, но в то же время, радость от того, что «мужчинам» из их вагона (шестнадцати и семнадцатилетним мальчикам) удавалось на стоянках приносить с раздаточных пунктов кашу, суп, хлеб и даже компот24. Привычный комфортный быт элитных столичных квартир резко сменили жесткие условия железнодорожной теплушки. Об условиях эвакуации из Москвы в октябре 1941 г. С.А. Лучишкин вспоминал: «16 октября поездом Комитета по делам искусств эвакуировались из Москвы писатели, музыканты, художники, актеры, работники Радиокомитета. С Казанского вокзала отправился поезд, настолько переполненный, что мужчины могли отдыхать только сидя и то по очереди»25. Для многих спешная эвакуация оборачивалась невосполнимыми утратами своих библиотек и личных архивов. «Старик из Павловска» – Г.С. Виноградов писал М.К. Азадовскому в апреле 1944 г. из Алма-Аты, где он оказался вместе с Институтом языка и мышления АН СССР, что ни в Ленинграде, ни в Павловске у него ничего не сохранилось: «…даже очки, добытые Вашим иждивением, немцам достались. Все книги, все бумажонки с записями, все, что делалось 29 лет, все погибло»26. Сам Азадовский, уже переживший подобное еще в 1917–1918 гг., в блокадном Ленинграде не расставался с рукописью своей главной книги «История русской фольклористики», которую носил в рюкзаке. Об этом вспоминали его ученики, подчеркивая, что когда в марте 1942 г. его вместе с другими крупнейшими ленинградскими учеными переправили через линию фронта «все он бросил в своей квартире – только рукопись «Истории русской фольклористики» да «Указатель сказочных сюжетов» погибшего в блокаду Н.П. Андреева взял с собой»27.

Во второй части журнальной публикации дневниковых записей писателя-орденоносца А. Первенцева, озаглавленной «Исход», приведены подробности другой формы эвакуации из Москвы, вначале с воинской автоколонной, затем от Горького с эшелоном на Урал. От отсутствия права у писателя на паек у него возникали тягостные чувства: «Впервые для нас встал вопрос насущного хлеба. Все остальное отходило на задний план. Хлеб! Черные кирпичи в два килограмма! На них я смотрел с тревожной жадностью. Я чувствовал, что скоро буду в состоянии отнимать эти кирпичи насильно. Купить хлеб не было возможности. Хлеб нужно было получать или просить. Получать было негде, просить стыдно, да и нельзя было возводить попрошайничество в метод»28. В записях Первенцева много горечи, скептицизма, особенно при фиксации примеров неблаговидного поведения в пути сотрудников Наркомата электростанций, вагоны с которыми были прицеплены к воинскому эшелону, некоторых собратьев-писателей и военных, озабоченных сохранностью своих вещей и первоочередным добыванием съестного. Несомненно, на его настроения влияло заболевание туберкулезом и обострение этого состояния после простуды во время ночных дежурств. Вместе с тем автор фиксировал и радостные моменты по прибытии в Пермь 8 ноября 1941 г. Точкой отсчета новых ощущений для него стала услышанная по радио в красном уголке на вокзале речь И.В. Сталина на параде в Москве. Следующие события прозаичны, но восприняты им как особо значимые «далекие прелести». Это относится к устройству женщин и детей на койках в общежитии, горячий ужин в теплой столовой начсостава с белым хлебом (он называет его царским), с отдельной тарелкой, ложкой и даже вилкой; возможность вымыть руки с мылом, вымыться в бане29. Первенцев выражал благодарность писателю М. Слонимскому и секретарю горисполкома Л.С. Римской за обретение комнаты в гостинице и возращение возможности работать30.

Е.В. Гутнова тоже запомнила одно очень необычное происшествие в пути на станции Богдановичи, куда они подъезжали полуголодные и обессиленные (поезд от Перми, где последний раз выдали казенный обед, шел без остановок на станциях и объехал Свердловск). На станции были накрыты столы с обедом, по вагонам ходили врачи и раздавали лекарства, дезинфицирующие средства: «Потрясенные этим неожиданным приемом, многие из нас плакали. В эту минуту я впервые после отъезда ощутила в себе какие-то живые чувства, веру в людей, в какую-то высшую человеческую солидарность, существующую вопреки аду, жестокости, ужасу войны»31.

Мемуаристы и авторы писем указывают не только на свое повседневное бытие, которое было различным в зависимости и от города – места эвакуации, и от степени именитости эвакуированного. Так, например, И.Э. Грабарь в августе 1941 г., в первом пункте своего эвакуационного маршрута (в Нальчике) обитал в гостинице (судя по количеству комнат – в номере люкс, так как одну из комнат с отдельным входом он предложил приятелю архитектору академику Рыльскому); затем в ноябре уже в Тбилиси – на квартире, хозяевами которой он был очень доволен32. Он писал брату: «Тут люди вообще прекрасные, радушием, гостеприимством и материальной незаинтересованностью напоминающие испанцев. Мы прямо наслаждаемся камином, который топим каждый вечер». Однако в августе 1942 г. Грабарь и другие деятели культуры, находившиеся в Тбилиси, были отправлены в Самарканд, где с первого этапа эвакуации находился Московский государственный художественный институт (его директором был Грабарь) и ряд известных советских художников. В сентябрьских письмах к брату Грабарь сообщал о завершении сложного 16-тидневного переезда на маленьком пароходе из Баку до Красноводска, где было «очень скверно», о трудностях существования института, которые увидел воочию: «Нам дали знаменитый городок исторических памятников (ансамбль площади Регистан – В.Р., В.Н.), <…> Они известны всему миру, но это стены, а не помещения, а дополученные сверх этого в различных частях города – частью подвалы и чердаки, частью темны, сыры, необогреваемы и ужасающе антисанитарны»33. Он писал о тяжелых бытовых условиях (не столько собственных, сколько коллег-художников), о том, что понемногу осваивается, «но совсем освоиться тут, вероятно, нельзя. Так все непохоже на то, с чем сжились, что здесь все кажется словно с другой планеты».

Самым трудным казалась невозможность адаптироваться к резким колебаниям температуры воздуха в течение суток (от холода, похожего на заморозок, до сорокоградусной жары). Причем для Грабаря это не личная проблема, а вопрос об организации работы студентов в таких условиях. Тем не менее, учебный процесс шел. В письме все тому же адресату от 21 ноября 1942 г. Грабарь уже описывал дипломную сессию, интерес к итогам которой оказался огромным праздником: «Во-первых, выставка, какой и в Москве не увидишь, а во-вторых, обсуждение, выступления референтов, профессоров, руководителей, дискуссии. Словом, невиданное оживление, точно на другой планете»34. В его восприятии Самарканда как другой планеты в данном случае преобладает радостное ощущение творческой атмосферы и того, что в дипломных картинах, созданных «на чужбине», где все «прямо полярно своему, родному», так воспроизведена русская деревня, русские люди, Русь, а кроме того, «есть глубокое чувство, мысль, душа, теплота»35. Выразительна очень высокая оценка успехов дипломной сессии, высказанная Грабарем в телеграмме на имя М.Б. Храпченко (председателя Комитета по делам искусств при СНК СССР): «…Поздравляю десятком крупнейших новых мастеров, давших произведения, превосходящие все созданное за 25 лет советской живописью…»36.

Интересны суждения Е.А. Кибрика об особой атмосфере Самарканда и ее влиянии на профессиональные навыки художника. (Он был руководителем графического факультета эвакуированной в Самарканд Ленинградской Академии художеств, снимал койку в доме неподалеку от Академии, расположившейся в помещении средней школы, «среди огородов и арыков»)37. Описывая природу, климат и местных жителей, художник, наблюдая, как лесс разрыхляют древней деревянной сохой, которую тянет лошадь, подмечает «библейский мотив»: «Еще более библейским его делают фигуры работающих стариков (молодые на фронте) в выгоревших на солнце голубых чалмах, в ватниках, халатах, подпоясанных платком, треугольник которого острым концом вниз спускается по спине». Здесь же он сделал важное для творчества художника наблюдение, что «природа мотива заставляет искать иные приемы рисования, чем те, которые сложились в нашем климате». Это привело его к мыслям о существовании вечного закона искусства, обращенного к жизни, - «открывать в ней новое и прекрасное, изобретая технические приемы, соответствующие содержанию»38. Там же он подчеркнул, что, погрузившись в незнакомую ему ранее среду и почувствовав присущее ей очарование, «стал незаметно для себя рисовать иначе, чем делал это прежде»: «Я рисовал, ежедневно находя для себя все новые мотивы, варьирующие одну тему – тему земли, и назвал позднее всю серию своих рисунков “Земля Узбекистана”». Увлечение новизной ландшафта, его красотами характерно и для впечатлений С.А. Лучишкина, находившегося в период эвакуации на Алтае, к которому художник на всю жизнь «возымел самые жаркие чувства», его исключительным своеобразием считал колорит – прозрачную голубизну, зеленый цвет реки Катуни39.

Те самые невыносимые бытовые условия и жара, которые, по мнению Грабаря не могли способствовать продуктивной работе (но это оказалось преодоленным, в чем он убедился по итогам дипломной сессии), график Е.А. Кибрик не замечал. Фиксируя еще один «библейский сюжет» допотопного ручного труда на строительстве нового русла Сыр-Дарьи для сооружения Фархадской ГЭС в Голодной степи, художник стремился уловить ритм эпического труда, мелодию, обнаруженную в движении человеческих масс и рисовал «с утра до вечера, не обращая внимания на обжигающее солнце». Е.А. Кибрик писал, что в Самарканде много работали московские и ленинградские художники, что, по его мнению, заставляет говорить о целом «самаркандском» периоде нашего искусства. Особое место в его воспоминаниях отведено С.В. Герасимову, его творчеству и высоким человеческим качествам, на которые не влияли трудности эвакуации. (Кибрик отметил, что Герасимов, будучи ректором института в самое тяжелое время войны и эвакуируясь вместе с ним, проехал весь долгий путь до Самарканда в теплушке и всю дорогу «не в пример большинству работал акварелью, изображая места остановок поезда, мелькающий пейзаж, он как бы воскрешал исторические места, воспоминания о прошлом России»; на обратном пути в 1945 г. он делал то же самое и, вернувшись в Москву, показал удивительную выставку двух серий прекрасных акварелей40).

Примечателен эпизод, относящийся и к трудностям эвакуации, и к вопросу о сохранении чувства собственного достоинства, несмотря на тяжелые обстоятельства. Кибрик описал, как он, когда ему было туго, в первый и последний раз «решился на крайний шаг – пошел в базарный день на необозримый самаркандский рынок продавать единственную продажную вещь», которой владел, – защитного цвета суконные брюки: «Перекинул я брюки через плечо и, мучительно неловко себя чувствуя, жался на обочине рынка, боясь встреч со знакомыми. И тут вижу Сергея Васильевича (Герасимова – В.Р., В.Н.) в белом костюме и белом картузе, идущего об руку с женой, несущей на продажу кусок материи. У Сергея Васильевича под мышкой альбом, и идет он степенно, спокойно, с любопытством озираясь по сторонам. Я ободрился и почувствовал в его присутствии моральную поддержку». Подчеркивая, что семье Герасимовых совершенно не была свойственна растерянность выбитых из колеи людей, Кибрик вспоминал, что уже после войны Н. Черкасов привел фразу из его письма из Самарканда Черкасову: «…чтобы пройти путь от обезьяны до человека понадобились долгие тысячелетия. Обратный же путь некоторые люди проходят молниеносно, прямо на глазах…»41.

Изучение информации из источников личного происхождения свидетельствует, что появившийся в недавних публикациях вывод о том, что для российского человека война ознаменовалась ростом его свободы и принципиальными изменениями в характере связи российского человека и партийно-государственных институтов, может быть распространен и на «человека тыла». И в этом случае, а не только на фронте, наблюдалось реальное единение человека с обществом во имя высшей идеи и руководство чувством долга. Как считает В.С. Барулин, в годы Великой Отечественной войны произошел второй идентификационный взрыв, когда советский народ идентифицировал себя с Отчизной, Родиной, с коренными ценностями нашего отечества42.

Однако для творческой интеллигенции существовала своя специфика в ощущении этой связи, в соотнесении своей деятельности и государственных задач. Историк Е.В. Гутнова пишет в воспоминаниях о своем счастье причастности к какому-то большому единому целому, скрепленному одной судьбой и живущему одним дыханием, когда 5 декабря в Томске, идя в школу, она услышала необычайно торжественный и радостный голос Левитана о наступлении наших войск под Москвой43.

В советской историографии (например, в обобщающей монографии Л.В. Максаковой44) всегда отмечалось активное участие интеллигенции в укреплении духовного потенциала воинов и тружеников тыла. Пятая глава книги Максаковой называется «Боевой подвиг советской интеллигенции», а в ней подчеркивается, что записи в дневниках, воспоминаниях, письма тех лет воссоздают облик писателя, ученого, художника – воина Отчизны45. При этом в стороне оставалось многое, определявшее специфику «тылового» варианта этого облика. Повседневные условия, в которых эвакуированные деятели культуры занимались своей профессиональной деятельностью, и то обстоятельство, что городской интеллигенции, помимо своих умственных и творческих усилий пришлось овладевать физическим трудом.

Речь шла не только о посадке картофеля на выделенных эвакуированным земельных участках. Об этом вспоминала Н. Черкасова, которая даже возила мешок выращенной ею картошки в Алма-Ату, где Н. Черкасов снимался в фильме «Иван Грозный»46. Е.В. Гутнова, кроме огородных работ, в условиях суровой сибирской зимы научилась пилить и колоть дрова47. В.А. Малаховский писал в Иркутск М.К. Азадовскому в июне 1943 г., что засадил балкон огурцами, тыквами и помидорами, а в письме от 9 октября 1943 г. сообщал: «Наше материальное положение за последнее время благодаря заботам правительства значительно улучшилось. Мы теперь почти не зависим от рынка с его дикими ценами, так как все необходимое получаем в виде академического пайка и в столовой научных работников. Кроме того, я с Ксенией засеял в этом году огород, с которого сейчас получаем так много огурцов, что дарим их в свежем и в соленом виде всем друзьям и знакомым!»48.

Однако представителям интеллигенции еще приходилось овладевать сельскохозяйственными и строительными профессиями. Так, по свидетельству московского графика В. Ремизовой, оказавшейся в Барнауле и работавшей в музее, кроме того, что условия работы были тяжелыми, поскольку при морозе в 50 градусов музей не отапливался, музейным работникам приходилось заниматься непривычными обязанностями. В. Ремизова вспоминает: «Нас посылали на дровозаготовки в окрестные леса. … Посылали помогать в хлебоуборке. Нам, горожанам, нужно было привыкать держать серп … Население Барнаула, художники, музейщики начинали строить дамбу на Оби. Вручную, тачками, носилками. Таскали камень, песок. На этой стройке я выпускала боевые листки»49.

Помимо этого тема отдачи своего труда для Победы, особенно в первые месяцы войны, для интеллигенции повернулась еще одной неожиданной стороной. Прежде уважаемые профессии творческих работников в условиях эвакуации оказались не актуальными. Об этом вспоминала балерина Т. Вечеслова, с горечью и сарказмом записывал А. Первенцев. Имеются в виду своеобразные «ножницы» между организованной правительством эвакуацией творческих коллективов и реакцией населения на деятельность прибывших театров, о чем, например, писала Т. Вечеслова: «Кругом льется кровь, один за другим сдают врагу города нашей Родины, неделями сидят на вокзалах беженцы, а мы будем танцевать и пытаться доказывать, что кому-то нужно наше искусство!»50. Балерина далее вспоминала реакцию двух студентов художественного училища, которые хотели бросить балет и бежать на фронт.

Тема востребования профессионального труда имела и другие индивидуальные проявления. Повышались требования к самому себе как к профессионалу, желание не только сохранить себя в этом качестве, но и подтвердить свой профессионализм. В этом отношении показательны письма И.Э. Грабаря своему брату, остававшемуся в Москве. Сам академик был эвакуирован в числе деятелей культуры союзного значения и уже 12 августа 1941 г. находился в Нальчике. В начале сентября он распаковывает подрамники и холсты и принимается рисовать сначала местные пейзажи, затем портреты эвакуированных столичных знаменитостей, в том числе композитора С. Прокофьева, сочиняющего новую оперу «Война и мир», а в Тбилиси рисует портреты грузинских женщин, включая известных актрис и кинозвезд51. В Тбилиси он работает и над двумя картинами, отражающими его ощущения трагедии Великой Отечественной войны: «Фашисты под колхозным конвоем» и «Молодцы против овцы» (последнюю картину он закончил уже в Самарканде)52.

Практически во всех воспоминаниях, письмах и дневниках присутствуют фрагменты, доносящие до нас типичные общие настроения (ожидания возвращения домой, скорых изменений на фронте), раздумья людей военного времени о смысле жизни, о будущем, о социальных и личностных идеалах и ценностях. Вместе с тем есть некоторая специфика в письмах бывших сибиряков. Двое из них (М.П. Алексеев и Г.С. Виноградов) в 1930-е гг. стали жителями “северной столицы”, тогда же В.А. Малаховский оказался в Куйбышеве, который, как известно, во время войны принял эвакуированные из Москвы правительственные учреждения, дипломатические представительства и таким образом, мог приобрести некоторые временные признаки столичности.

Однако, видимо, В.А. Малаховский так и не прижился на новом месте, о чем свидетельствует его ностальгическое настроение, сохранившееся даже в послевоенной открытке, отправленной М.К. Азадовскому уже в Ленинград по случаю наступающего нового 1947 г. Он писал: «Мы здесь в Куйбышеве живем очень уединенно и одиноко. Вспоминаем очень часто сибирские годы, когда так интересно и оживленно мы жили в Иркутске»53. Похожие чувства пронизывают письма М.П. Алексеева из Саратова, где он оказался в эвакуации вместе с Ленинградским университетом. Одно из них, датированное 18 августа 1942 г., начинается с поздравлений М.К. Азадовского и всех его близких «с благополучным прибытием домой, в далекий, но милый Иркутск»54 (подчеркнуто Алексеевым – В.Р., В.Н.). Примечательно, что М.П. Алексеев одобрил решение Азадовского не присоединяться к университету в Саратове: «Если бы Вы это сделали, это была бы непоправимая ошибка. В таком положении нахожусь я. Иркутск по-прежнему мечтается мне в сонных грезах – наяву же и мечтать об этом не приходится». Он объяснил причину своих настроений атмосферой Саратова: «Жизнь в Саратове тускла без меры. <…> Как мы проведем надвигающуюся зиму – ума не приложу и даже начинаю думать, что лучше было умереть на собственной постели…» (подчеркнуто Алексеевым; письмо написано из гостиницы – В.Р., В.Н.). Близки настроениям М.П. Алексеева раздумья «Старика из Павловска» – Г.С. Виноградова. Он писал М.К. Азадовскому летом 1944 г. из Алма-Аты: «Не знаю, когда нас отсюда вывезут. Живется здесь, повторяю, ладно (было лучше спервоначалу, потом понемногу как-то скромнеем материально), но хочется домой и не думать ни о какой дороге, кроме неизбежной последней… А где будет мой дом? С чего начнется он? Ну ладно: судьба мудрее нас <…> »55.

Однако все это не пессимизм, а раздумья о жизни, в которой главные ценности – это творчество, новые труды. Несколько ранее (в упомянутом выше апрельском письме того же года) Виноградов так писал о своих неизжитых «дурных привычках»: «Сижу в библиотеке, сижу в Институте, читаю, а когда есть бумага, то и пишу. Библиотечки, да и вообще пристанища наук, здесь очень скромненькие, но если выбрать тему, для которой достаточно (кроме головы, конечно) одной книги, то можно спокойно, оставив посох в углу, ждать возвращения туда, где у меня не осталось «ни кола, ни двора». На текущий год (а может быть и на последующий) Москва благословила мне тему, едва ли безразличную для Вас: «Лексика северо-русских памятников народной словесности». Надо бы нам побеседовать, но как? Вы на востоке, а я на юге».

И из других писем М.П. Алексеева видно, что грустные чувства, о которых он поведал близкому другу и соратнику, лишь малая часть его настроений. Он не прекращал работать, читал лекции в Саратовском университете, занимался литературным трудом: «… Последние месяцы я здорово хандрил, чему сильно способствовали недоедание, холод, темнота. Работать было трудно, но я все же почитывал кое-что и вносил необходимые дополнения в англо-русский том … (имеется в виду очередной том «Литературного наследства», готовившийся к изданию в Москве – В.Р., В.Н.56. Очень символично завершение этого письма, датированного 22 декабря 1942 г.: «Все мы живем надеждами – на весну, на тепло, на победу над ненавистным врагом, на окончание наших страданий, на лучшую жизнь, на “берег дальний”, куда мы сможем вернуться, наконец, к своим давно потухшим очагам. Найдем ли мы там что-нибудь кроме золы? Надеюсь, что найдем».

Об условиях для привычных научных занятий М.П. Алексеев писал осенью 1943 г. М.К. Азадовскому как «о чудовищных сторонах провинциальной жизни»: «Для того, чтобы разыскать нужную книгу или навести какую-нибудь простую справку, приходится в Саратове предпринимать самые фантастические действия: работу в здешней библиотеке мне нередко хочется сравнить со стоянием на голове, хитроумнейшими танцами или цирковыми упражнениями – в обоих случаях требуется исключительная ловкость, подвижность, склонность к трюкам и т.д. Иной раз постоишь эдак на голове, а потом и бросишь все на неделю»57. Однако Алексеев не ограничивался научными занятиями и преподаванием в университете. В.А. Малаховский, сообщая в открытке от 9 сентября 1943 г., посланной в Иркутск о своей диалектологической поездке с аспирантом, которому он показывал, как нужно собирать и обрабатывать материал, добавил: «М.П. Алексеев разъезжает по приволжским городам с лекциями»58.

Но и в условиях трудовых будней военного времени выпадали неожиданные дни, приносившие эвакуированным деятелям науки и культуры чувства радости. М.П. Алексеев писал 22 сентября 1943 г. Азадовскому о своей чудесной поездке в Хвалынск – «коллективной Робинзонаде»: «Месяц жизни на меловых холмах, поросших лесом, на тех местах, где стояли когда-то знаменитые черемшанские старообрядческие скиты, будет, конечно, самым приятным воспоминанием обо всем нашем саратовском “изгнании”. Забыты были книги, дела, все городские огорчения и неустройства: мы наслаждались великой тишиной природы, солнечными закатами, экскурсией за грибами. Время остановилось … на месяц»59. Сожалея, что друга и коллеги не было рядом, Алексеев подчеркивал, что Хвалынск – «городок, сохраняющий еще и поныне какой-то оттенок “Грозы” Островского, – прекраснейшее место и для фольклористических разысканий и для исторических мечтаний».

Обращение к источникам личного происхождения показывает, что содержащаяся в них многоплановая информация дает возможность прочувствовать разные стороны истории жизни, труда и быта советских людей военного времени. Перспективы ее использования далеко не исчерпаны. Применительно к затронутой нами проблеме можно в дальнейшем выявить своеобразие «женского» и «мужского» в культуре повседневности творческой интеллигенции в период эвакуации и пребывания в тыловых городах, специфику личностного восприятия и мотивации индивидуальных поступков. Значение подобной информации возрастает по мере увеличения исторической дистанции от событий Великой Отечественной войны. Источники личного происхождения могут стать основой для непосредственного и непредвзятого диалога между современными поколениями и людьми военного лихолетья о смысле жизни, о системе ценностей советского человека, об отечественном культурном и духовном наследии. В исторической памяти о прошлом должны сохраняться и сопоставляться разные образы Цены Победы и ее творцов.


Примечания

См., например: Брусиловская Л.Б. Культура повседневности в эпоху «оттепели»: метаморфозы стиля. – М., 2001. – С. 17.

Исаев В.И. Проблемы историографии и методологии изучения повседневной жизни городского населения // Социальные проблемы сибирских городов в ретроспективе XX века. – Новосибирск, 2001. – С. 20–46.

Сенявский А.С. Повседневность как методологическая проблема микро и макро-исторических исследований (на материалах российской истории XX века) // История в XXI веке: историко-антропологический подход в преподавании и изучении истории человечества. – М.: Московский общественный научный фонд, 2001. – С. 26.

Курьянович А.В. История повседневности: особенности подхода, цели и методы // Там же. – С. 37–38.

Барулин В.С. Российский человек в XXвеке. Потери и приобретения. – Спб., 2000. – С. 329.

См.: Янковская Г.А. Эвакуация художественной интеллигенции как модель принудительного диалога советской провинции и центра // Межкультурный диалог в историческом контексте. Материалы научной конференции. – М., 2003. – С. 143–146; Потемкина М.И. Эваконаселение в уральском тылу: опыт выживания // Отечественная история. – 2005. – №2. – С. 86–97.

См., например: Рыженко В.Г., Назимова В.Ш. Трансформации культурного потенциала сибирских городов в экстремальных условиях советской эпохи // Городская культура Сибири: история и современность. Сб. науч. тр. – Омск, 1997. – С. 127–144; Они же. Культура и духовная жизнь в годы Великой Отечественной войны (к проблеме человека в экстремальных условиях) // Культурологические исследования в Сибири. – Омск. 2000. – №1. – С. 54–63.

Курьянович А.В. История повседневности: особенности подхода, цели и методы …

Вечеслова Т. Я – балерина. – Л., 1964.

10 Черкасова Н. Рядом с Черкасовым. – Л., 1978.

11 Кибрик Е.А. Работа и мысли художника. – М., 1984.

12 Лучишкин С.А. Я очень люблю жизнь. – М., 1988.

13 Грабарь И.Э. Письма. 1941–1960. – М., 1983.

14 Первенцев А. Москва опаленная. Дневник войны // Москва, 2001. – № 6. – С. 3–33; Его же. Исход. Из «Дневников» писателя // Москва, 2005. – № 1. – С. 192–222.

15 Гутнова Е.В. Пережитое. – М., 2001.

1 6ОР РГБ. Ф.542. Карт. 57, 59, 66.

17 См., например: Сенявская Е.С. 1941–1945. Фронтовое поколение. Историко-психологическое исследование. – М., 1995; Ее же. Человек на войне. Историко-психологические очерки. – М., 1997; Ее же. Психология войны в XX веке: исторический опыт России. – М., 1999 и др.

18 Вечеслова Т. Я – балерина … С. 140–142.

19 Гайдаров В. Памятные годы // Сибирские огни. – 1974. – №3. – С. 172.

20 Черкасова Н. Рядом с Черкасовым … С. 66–67.

2 1Мой Новосибирск. Книга воспоминаний / автор-составитель Т. Иванова. – Новосибирск, 1999. – С. 60.

22 Там же. – С. 121.

23 Гутнова Е.В. Пережитое… – С. 197.

24 Там же. – С. 198.

25 Лучишкин С.А. Я очень люблю жизнь… – С. 164.

26 ОР РГБ. Ф. 542. Карт. 59. Ед. хр. 36. Л. 3об.

27 Воспоминания о М.К. Азадовском / Сост., предисл., примеч. И.З. Ярневский. – Иркутск, 1996. – С .41.

28 Первенцев А. Исход. Из «Дневников» писателя // Москва. – 2005. – №1. – С. 211.

29 Там же. – С. 220–221.

30 Там же. – С. 222.

31 Гутнова Е.В. Пережитое… – С. 199.

32 Грабарь И.Э. Письма. 1941–1960… С. 9–10, 15.

33 Там же. – С. 38–39.

34 Там же. – С. 45.

35 Там же. – С. 46.

36 Там же. – С. 47.

37 Кибрик Е.А. Работа и мысли художника… – С. 132.

38 Там же. – С. 134.

39 Лучишкин С.А. Я очень люблю жизнь… – С. 171–189.

40 Кибрик Е.А. Работа и мысли художника… – С. 138.

41 Там же.

42 Барулин В.С. Российский человек в XX веке… – С. 334–335.

43 Гутнова Е.В. Пережитое… – С. 213.

44 См.: Максакова Л.В. Культура советской России в годы Великой Отечественной войны. – М., 1977.

45 Там же. – С. 268.

46 Черкасова Н. Рядом с Черкасовым… – С. 68.

47 Гутнова Е.В. Пережитое… – С. 219.

48 ОР РГБ. Ф. 542. Карт. 66. Ед.хр. 24. Л. 26, 30.

49 См.: Художники Алтая. XX век. Альбом. – Барнаул. 2001. – С. 8.

50 Вечеслова Т. Я – балерина… – С. 145–146.

51 Грабарь И.Э. Письма. 1941–1960… – С. 9, 11, 13, 25–28, 30.

52 Там же. – С. 32, 34–35, 43,46.

53 ОР РГБ. Ф. 542. Карт. 66. Ед.хр. 24. Л.41.

54 Там же. Карт. 57. Ед.хр. 41. Л. 41.

55 Там же. Карт. 59. Ед.хр. 36. Л. 2.

56 Там же. Л. 42–42об.

57 Там же. Карт. 57. Ед.хр.41. Л. 48об.

58 Там же. Карт. 66. Ед.хр. 24. Л. 26.

59 Там же. Карт. 57. Ед.хр. 41. Л. 48.

Вернуться к содержанию >>>

  

© Сибирский филиал Института наследия. Омск, 2014–2016
Создание и сопровождение: Центр Интернет ИМИТ ОмГУ